Но вот коварная татарская стрела нашла слабое место в кольчуге Гребенки. Почувствовав, что силы оставляют его, он крикнул здоровенному парню, бившемуся рядом:
– К своим беги!.. – и испустил дух.
Парень, повернув коня, разорвал круг.
– Давай, Степан, мы задержим! Давай, родимый!.. – раздалось вслед.
И понес конь. Да только не быстрее стрелы. Увязался за ним татарин, и видя, что уходит всадник, натянул лук. Не выдержал тогда сидящий на дереве русич, схватил свой лук, натянул тетиву – и запела стрела. Не думал Аскольд в этот момент, что может выдать себя. Хорош был выстрел, да опоздал малость. Выпустил свою стрелу татарин, ранив Степана в шею, и повалился, насквозь прошитый урусской стрелой.
Несет конь, все ниже склоняется всадник над крупом, но держится, из последних сил держится. С крепостных стен горожане с тревогой наблюдали за дорогами, с болью в сердце ждали замеченного еще издалека всадника. Вот и ворота. Встретили Степана князь и воевода Филипп.
– Идут! – только успел выдохнуть парень – и потухли очи.
Москвичам со стен хорошо было видно, как черные реки текут со всех сторон, кольцом охватывая город. И вот первый приступ. На штурм татары не шли, только осыпали стрелами. Как осенней порой в ясный солнечный день опускаются на луга стаи перелетных птиц, скрывая из виду пожухлую зелень, превращаясь в пестрый живой ковер, так и сейчас почернели белоснежные поля от вражьего воронья, обрушившегося на родную землю.
Но этот вражеский поток не захватил, не смыл тех троих, коим довелось видеть первую битву москвичей. Их оставили, как оставляет большая река застрявшее в затоне бревно. Козельцы были поражены той страшной силой и мощью, которая струилась сейчас перед их глазами, текла, как зерно сквозь пальцы, обходя малейшие преграды. За конными потянулись пешие, которые тащили какие-то машины. Аскольд догадался: эти машины и должны крошить неприступные стены. Вслед за воинами, к удивлению русичей, шли женщины, дети и стада.
Двое суток сидели в своем укрытии козельцы. И все это время ни днем, ни ночью не уменьшался вражеский поток. Почернела земля, оглохла от шума и рева. Все ободрано, поедено…
По-разному встретили происходящее козельцы. В душе Аскольда росла и крепла глубокая ненависть к захватчикам. Креп тот стержень, который не дает согнуться даже в самые суровые минуты, когда человек забывает о себе, когда главной становится надежда на борьбу, растет и ширится жажда схватки, которая придает неисчерпаемые силы.
Совсем другие чувства охватили низкорослого раскосого Топорка. Проснулось то, что много лет он загонял внутрь с таким старанием, искренне желая от этого избавиться. И никуда не деться от знакомого, такого родного с детства шума, рева, запаха костров… Все эти воспоминания неудержимо, властно заставляли забыть обо всем, звали в дорогу.
После встречи с монголами Топорка словно подменили. По ночам он не спал, ворочался или сидел на лапнике, по привычке скрестив под собой ноги, и было непонятно – то ли песню на своем языке поет, то ли молитву читает. Кузьма пробовал отвлечь его от нахлынувших дум, но безрезультатно.
– Иди, Топорок, – сказал однажды Аскольд, положив руку ему на плечо, и отвернулся. Кузьма смахнул слезу. Топорок закружился на месте, как ужаленный. Он вывел коня, сел, натянул удила. Конь поднялся на дыбы, тогда всадник, осадив его, спрыгнул и повалился на землю, завыл, колотя руками и ногами.
– Успокойся, Топорок. Иди, если сердце зовет, – повторил Аскольд.
– Уий, моя уий, уий, мамка уий, – подвывал монгол и вдруг вскочил на лошадь и погнал ее вслед за недавно прошедшим полчищем.
– Предатель! – крикнул вдогонку Кузьма и схватился за лук, но юноша остановил его.
– Смотри, что он делает? – воскликнул вдруг Кузьма, выходя их густого ельника, за ним подался Аскольд.
Было видно, как Топорок остановил коня у одиноко лежавшего татарского воина, подстреленного Аскольдом, спрыгнул и принялся обирать убитого.
– Взыграла родная кровь, – Кузьма плюнул под ноги.
– Нет, – возразил Аскольд, наблюдая, как тот сбрасывает свою одежду. – Он хочет быть незаметным. Стать своим среди своих.
– Надо уходить, – печально сказал Кузьма, – как бы не выдал.
А Топорок скакал, впервые в жизни так нещадно нахлестывая лошадь. Сердце его выскакивало из груди. Еще там, в далеком для него теперь Козельске, защемило в груди от вести, сказанной ему воеводой. Тогда, не осознавая в полной мере силу, сидевшую в нем, Топорок и не мыслил об уходе. Но по мере приближения к тем, кого они искали с таким старанием, в голове все сильней стучало: «Свои!»
Вспоминались и забытый аромат родных весенних степей, и тепло костра холодным зимним днем в темной ободранной юрте, и пьянящий запах кумыса, и буйный топот бесчисленных ханских табунов, их манящее ржание… Но особенно заняло сердце, когда раздалось величественное «Уррагх!» Сколько было связано с этим кличем для тогда начинающего воина! Вмиг вылетела вся глубокая благодарность, которую он испытывал к урусам, спасшим ему жизнь. Теперь у Топорка было одно желание: попасть к своим. Ничего, если для этого пришлось содрать одежду с убитого сородича. Он догадывался, что Аскольд с Кузьмой наблюдают за ним, но его думы были уже далеко. Поспешно сброшена теплая урусская шубейка, и вот на плечах уже холодный чапан, косматая шапка надвинута на глаза – попробуй отличи!
Топорок бросился было к коню, да заметил, как на груди убитого что-то блеснуло. Он нагнулся и сорвал с шеи золотую пластинку с изображением какого-то зверя, висевшую на кожаном шнурке. Внутренний голос заставил надеть ее.
В пылу бешеной скачки Топорок не заметил, как словно из-под земли рядом с ним выросло несколько всадников. Плотно сидя на юрких, вертлявых лошаденках, они пристально разглядывали незнакомца.
– Почему отстал? – спросил немолодой татарин.
Топорка обожгла страшная мысль: «А вдруг обвинят в трусости? Это конец…» Дезертиру грозила жестокая кара. Слова застряли в горле.
– Да это трус! – возбужденно воскликнул молодой татарин.
Эти слова послужили командой. Все дружно набросились на Топорка, заломили руки, сорвали чапан – чего добру пропадать… И вдруг монголов как ветром сдуло с лошадей. Они попадали на колени:
– Прости, о повелитель!
В неярком зимнем солнце на груди Топорка горела золотая пластинка – пайцза! Изображенный на ней тигр смотрел свирепо и грозно. Вернув все, что успели забрать, всадники вскочили на коней и ускакали.
Полузанесенная тропинка, извиваясь в густом ельнике, привела двух промерзших путников к небольшой избушке, притаившейся под густыми раскидистыми ветвями. Судя по всему, в ней давно никто не бывал. Заботливо сложенные у входа дровишки припорошил снег. В очаге были остатки золы, на деревянной полке – несколько берестяных туесков. Кузьма деловито снял их, заглянул в каждый: пшено, ржаная мука, рушеный овес, несколько пригоршней черноватой соли. Под столом нашелся чугунок и несколько закопченных глиняных мисок.
Вскоре веселый огонек заплясал по сухим дровам, наполняя избу уютным теплом. Кузьма, натаяв снегу, засучил рукава и стал замешивать тесто.
– Эх, остаться бы здесь… Катись в тартарары эти чертовы татары! Видел, какая у них силища. Что мы одни сделаем? Тут миром надо подниматься, миром! Отец же твой один хочет противостоять… Раздавит нас враг, и думать нечего! – Он старательно и умело месил тесто.
– А если нет этого мира? Ты же сам видел, как сражался тот маленький отряд. Если бы ему немного помощи… – Аскольд вздохнул. – Но никому до других и дела нет, каждый сам по себе…
Поев, они выехали, когда начала надвигаться холодная зимняя ночь. Кузьма посмотрел на небо, поежился.
– Однако, Москва вроде недалече, – предупредил он. – Татары, наверное, на нее прут. Осторожней надо.
Выбравшись на открытое место, ехали медленно, тщательно вглядываясь в густеющую сумрачную даль. Решили не отрываться далеко от спасительной сини леса и в случае чего ждать друг друга три дня в той избушке.